Ностальгия
Адиле Эмирова   
30.04.2024 г.
Эмирова Адиле Мемедовна

     Мы продолжаем публикацию воспоминаний наших соотечествен- ников "о времени и о себе". На этот раз проводником в прошлое для нас станет замечательный филолог Адиле Эмирова. Ее пронзительно исповедальный рассказ столь же документальный, сколь и художественный. Думается, эти короткие воспоминания станут подлинным откровением, катарсисом не только для всех, кто пережил эти события - ведь у них одна боль и одна память, - но и для тех, кого эта участь миновала.

Г. Б.







АДИЛЕ ЭМИРОВА - доктор филологических наук, профессор
(г. Симферополь, Автономная Республика Крым).
Родилась 10 ноября 1933 г. в г. Ялта. Семья жила в деревне Дерекой: отец - Эмиров Мемет Али, мать - Эмирова Зера Сеит-Асан, старшая сестра Эмине (1929 г.), младшая - Алиме (1941 г.).

Speak, memory.
( В. Набоков)

В августе 1989 года я записала эти воспоминания. А четыре месяца спустя получила 11-ый номер журнала "Новый мир", в котором печатался роман А.Солженицына "Архипелаг ГУЛАГ". В главе 4-ой, "Ссылка народов", нашла полстраницы текста о выселении крымских татар. Меня поразило совпадение образа, использованного Солженицым и мною, - как выглядел Крым в день выселения татар 18 мая 1944 года: "Наверно, с воздуха, с высоких гор это выглядело величественно: зажужжал моторами единовременно весь Крымский (только что освобожденный, апрель 1944) полуостров, и сотни змей-автоколонн поползли, поползли по его прямым и крученым дорогам" (стр. 165).

Когда я писала эти воспоминания, я видела всё это сверху - с высоты вечного неба.

Когда я смотрю на тебя, земля моих предков, сверху, с высоты вечного неба, ты напоминаешь мне расстеленную овечью шкуру. Они были почти в каждом татарской доме. На них, брошенных на пол или топчан-сет, сидели в долгие зимние вечера. И сравнение это - Крымского полуострова - с овечьей шкурой не случайно, а закономерно для меня, крымской татарки: овец я видела с детства, овцеводство в крови моего народа. Известно, что сравнение, метафора тонко и точно характеризует не столько предмет сравнения, сколько самого говорящего, сравнивающего, так как черпается из глубинных сфер его сознания, из подсознания, обусловленного генетической памятью народа, к которому говорящий причастен. (Так, для Анны Ахматовой "генетически" оправданным было сравнение облака с беличьей шкуркой: "Высоко в небе облачко серело, / Как беличья расстеленная шкурка".)

Ты всегда и везде во мне и со мной, моя родина. Внутренним зрением я вижу зубчатые края гор над Ялтой, те дороги, по которым ходили мои детские ноги, - вдоль речки и выше, через холм Вильга, к деревне Ай-Василь (ныне - Васильевка), в которой жили все мои родственники по материнской линии. Мои ноги помнят и шелковистую упругость опавшей хвои, которой устланы твои сухие, светлые и торжественные, как храмы, сосновые леса. Мои руки до сих пор ощущают зернистую шершавость сложенной из дикого камня стены напротив нашего дома в Дерекое, которая ограждала территорию мечети и старого кладбища. Покосившиеся надмогильные камни с арабскими письменами выглядывали из высокой травы, как белые черепа. (Здание мечети переоборудовано в жилой дом, а на месте кладбища построены дома.) Мои уши все ещё слышат, как поют по вечерам цикады в твоих благовонных садах и рощах. Я помню, как пахнет твой воздух, - ароматами моря и трав, растущих только там, на моей родине. (Я сразу узнала эти звуки и эти запахи, когда через тридцать лет после переселения впервые приехала в Крым. И сразу вспомнила балладу А. Майкова "Емшан" с её заключительными строками: "...Смерть в краю родном / Милей, чем слава на чужбине!")

Моя душа помнит тебя и будет помнить до самого моего последнего часа.

* * *

Помни. Руслан Эминов

Рано утром, 18-го мая 1944 года, нас разбудили стуки в дверь. Вошел офицер с двумя солдатами и объявил, что все татары выселяются из Крыма. Посоветовал взять с собой минимум вещей. (Оказывается, на каждого члена семьи можно было брать до 100 кг вещей, но нам этого не сказали.) На сборы дали 20 минут.

Мама ударилась в панику: муж в отъезде (его, как и всех мужчин, призвали в трудармию), на руках трое детей - от двух с половиной до четырнадцати. С причитаниями она металась по комнатам. А офицер ходил за нею по пятам, присматривался к вещам, говорил, что ему у нас нравится, что он сам здесь будет жить.

Что же взять с собой? Вот это большое одеяло: хватит все четверым укрыться. О документах (свидетельства о рождении, паспорт, трудовая книжка отца и др.) она и не вспомнила. Я же схватила свое самое большое "богатство" - синий бархатный ридикюль с ручкой-петлёй, в котором хранились две нитки бус, и больше не выпускала его из рук. (На какой-то железнодорожной станции, уже в Средней Азии, эти бусы пришлось обменять на еду.) Так мы вышли из дома с тем, что смогли взять в руки.

Вышли навсегда.

Офицер сам запер входную дверь и взял с собой ключи.

На месте сбора, у моста между Дерекоем и Ай-Василем, на узлах и мешках сидели соседи. Слышались громкие голоса, плач. Соседи, оказывается, взяли с собой мешок муки и тушку ягненка. Кто-то принес даже матрацы и подушки. Время от времени кто-то уходил домой и возращался с новыми вещами. Тут мама и спохватилась: не взяла ничего из еды и посуды. Старшая сестра с малышкой осталась на вещах, а мы с мамой садами - по дороге идти боялись - вернулись домой.

Мы жили на втором этаже. Двери были заперты, ключей у нас не было. Мама приставила к окнам балкона лестницу, разбила стекла, и я проникла в комнату. По совету мамы взяла ножницы, кастрюлю, три большие ложки и одну маленькую (для младшей сестры). Сняла с подушки наволочку и насыпала в нее немного муки. Козу-поилицу, купленную две недели назад на последние деньги, мы отвели к соседке, казанской татарке. К ней же отнесли швейную машинку и большой персидский ковёр. Наверно, мама думала, что мы скоро вернемся. (В № 1 журнала "Юность" за этот, 1989, год прочла воспоминания балкарца В. Лукьяева "А вы вернетесь, верьте мне...", и всё опять нахлынуло на меня, и я долго и безутешно плакала. Их вернули на родину через 13 лет. А мы до сих пор на чужбине.)

В ожидании машин просидели до самого вечера. Рядом ходили солдаты и офицеры. Несколько раз попался на глаза и тот офицер, который утром заходил к нам. В его руках был мой портфель. В нем что-то звякало. "Наши серебряные ложки", - сказала мама. Он взял их на её глазах.

(Мой портфель! Совершенно новый, замечательного зеленого цвета, с двумя наружными карманами, этот портфель был куплен для меня на толкучке. Сколько раз, держа его в руках, я предвкушала ту радость, с которой осенью пойду в школу. А этот противный дядя-офицер взял без спросу м о й портфель! Это волновало меня больше, чем то, что нас выгнали из дома. Мой детский ум ещё не осознавал той трагедии, которая над нами нависла. А вот отнятый портфель - это же настоящее горе! Это горькая обида! Обида на всю жизнь!)

Уже поздно ночью нас погрузили в грузовые машины и повезли через Ай-Петри на какую-то железнодорожную станцию. В машине я спала. Лишь изредка, когда сильно встряхивало, я открывала глаза и видела над головой ночное небо. Когда я проснулась в очередной раз, то в проёме между деревьями увидела далеко внизу что-то огромное, мерцающее, живое. Море - догадалась я. Натужное гудение мотора, высокие звёзды над головой, прохладный горный воздух, далеко внизу море - всё было торжественно и таинственно. Я не чувствовала, что навсегда прощаюсь с этой землей, с этим небом, с эти морем. Я ещё не знала тогда пушкинских строк: "Прощай, свободная стихия! / В последний раз передо мной / Ты катишь волны голубые...". Когда через несколько лет, учась в седьмом классе, я впервые прочла эти строки, память выхватила из мрака забвения эту ночь изгнания и далеко внизу, в полуовале берега, это огромное живое море. И что-то внезапно кольнуло меня в сердце, оно стало набухать, полниться и подступать к глазам. Это была неизъяснимо сладкая боль, замешенная на чувстве утраченной родины и перенесённых лишений и страданий.

Ночью же нас посадили в товарные вагоны. Более бойкие и сильные заняли лучшие места - на нарах. Нам досталось место на полу, у самых раздвижных дверей.

Первые дни нас не кормили. На каждой остановке все высыпали из вагонов. Женщины быстро сооружали очаги из камней, кирпичей, ставили на них кастрюли, чайники. Несколько раз мама пыталась сварить взятую из дому тушку курицы. Но не успевала вода даже закипеть, как раздавался крик конвойных: "По вагонам!" ("По гавонам!" - ещё долго кричала младшая сестра, непроизвольно переставляя звуки в незнакомом слове.) Раздавался протяжный свисток паровоза. И все бежали с горячими кастрюлями в руках и, на ходу цепляясь за протянутые руки, переваливались в вагон. Мама часто не успевала приготовить нам еду, но зато она оставалась с нами.

А сколько людей, особенно старых и больных, отстали от поездов и навеки разлучились с родными! А сколько умерших от голода и болезней остались на перронах и вдоль колеи после отхода поездов! (По свидетельству НКВД, из Крыма было выселено 183155 человек. Якобы до двух тысяч человек умерло в долгой дороге, более четырех тысяч - в первые пять лет жизни в ссылке. Но в действительности эти цифры намного выше: по подсчетам деятелей крымскотатарского национального движения, за это время умерло около 46% переселенных.)

Через некоторое время в вагонах наладился какой-то быт. Были выбраны старосты, которые приносили и распределяли хлеб. На больших станциях несколько раз раздавали суп. Мы не знали, конечно, что все эти способы и формы депортации больших масс людей - теплушки, конвой, раздача еды на станциях и пр. - были давно апробированы и отработаны: раскулачивание, которое сопровождалось депортацией миллионов людей на Урал, в Среднюю Азию и Сибирь; потом репрессии 30-х годов; потом, в 1941, переселение людей из Прибалтики, немцев из Крыма; потом - народов с Кавказа, из Калмыкии... Пожалуй, "родословную" этих вагонов-теплушек можно возвести к началу 20-го века. Они живучи, эти вагоны, не только как феномен советского строя, но и сами по себе. Вот в нашем вагоне, например, за 25 лет до нас мог ехать доктор Живаго со своей семьей: "Доктору Живаго посчастливилось попасть в левый угол передних нар, к тусклому продолговатому окошку под самым потолком. Антонина Александровна в первый раз путешествовала в товарном вагоне. При погрузке в Москве Юрий Андреевич на руках поднял женщин на высоту вагонного пола, на краю которого ходила тяжелая выдвижная дверь..." [Пастернак Б. Доктор Живаго // Новый мир.- М., 1988.- № 2.- С. 122-123.] Читая эти пастернаковские строки, я вспоминала наш вагонный быт мая 1944 года. Эти вагоны стали скорбным символом неуюта и неустроенности жизни всех народов России и её окраин в 20-м веке, символом грубого попирания человеческого достоинства и гражданских прав, особенно в период сталинизма, знаком беды целых народов.

Ехали около двадцати дней. Грязь, антисанитария, запах немытых тел. В первые же дни появились вши; они, наверно, были постоянными "пассажирами" этих вагонов. Но мы, дети, быстро свыклись со своим положением, потому что не понимали всей глубины постигшей нас трагедии. У нас появились новые друзья. Как только поезд трогался, мы садились в дверях вагона, свесив ноги (двери закрывались во время переезда через мосты и другие, надо полагать, стратегически важные пункты), с любопытством смотрели по сторонам, радовались хорошей погоде и тому, что "мы едем, едем, едем в далёкие края"; (из детской песенки тех лет).

Где-то в районе Донбасса (мне запомнились терриконы) поезд медленно шел вдоль полей; на которых тут и там работали группы люди. Был благостный весенний день: ясное небо, простор зеленеющих полей, теплынь. Мы, дети, сидели в дверях вагона. Люди, работавшие у колеи, выпрямились и провожали наш поезд глазами. И мы приветственно замахали им руками. А они - в ответ - погрозили нам кулаками и лопатами и что-то закричали. (Наверно: "Предатели! Изменники!" И не раз впоследствии приходилось слышать эти слова. И всегда это было больно и обидно.) И этот жуткий контраст - от эйфории к грубой, неприкрытой злобе и угрозе - врезался в детскую память на всю жизнь.

Иногда в вагоне раздавалось грустное пение. Это были печальные народные песни. В нашем вагоне у кого-то нашлась скрипка. А у старшей сестры был хороший голос - меццо-сопрано. Её просили петь, и она пела старинные народные песни под аккомпанемент скрипки. Очень скоро, уже на второй неделе нашего скорбного пути на чужбину, начал складываться вагонный фольклор: сочинялись новые тексты, которые исполнялись на мотивы старых песен. Когда сестра пела:

Эвлеримиз юксек де ерде.
Пенджеремиз къара да перде.
Къолай дегиль ветандан айрылмакъ.
Биз агълемей, кимлер агълесин?
(Дома наши высоко.
На окнах - черные занавески.
Как трудно расставаться с родиной!
Кому же плакать, как не нам?) -
все в вагоне подпевали и плакали.

Наша семья ехала без отца. Всех взрослых мужчин деревни (и всего Крыма) за несколько дней до выселения мобилизовали в трудармию. Это была заранее запланированная акция, которая имела целью пресечь возможное сопротивление населения и облегчить тем самым депортацию всего народа. Этот метод был неоднократно апробирован на Кавказе и в других регионах. Отец впоследствии рассказывал, что мужчин обязали своим ходом добираться до Симферополя, оттуда их должны были везти в центральные области России и на Урал. Пять дней он шел с какими-то попутчиками и только вечером 17-го мая добрался до Симферополя. Остался ночевать у знакомых. А на следующее утро явились офицер с солдатами и объявили о переселении. Отцу не разрешили вернуться в Ялту, и он поехал с хозяевами дома.

Мысль разыскать нас не покидала отца. 31-го мая, рассказывал отец, их высадили на станции Великоалексеевская (под Ташкентом) и повезли в какой-то совхоз, километров за 5 - 7 от железной дороги. Ежедневно в течение недели отец ходил оттуда на станцию в надежде узнать что-нибудь о ялтинцах. Утром 6-го июня он сидел в чайхане недалеко от станции. Кто-то крикнул, что идет очередной татарский поезд. Отец бросился к поезду. В каком-то вагоне увидел знакомых, которые сообщили ему, что мы в 17-ом вагоне. ("17-ый вагон, я никогда не забуду этого номера", - сказал мне недавно отец.) Он начал отсчитывать вагоны. А нам тоже успели сообщить, что отец ищет нас. Соседи освободили проход, и мы, три девочки, встали в дверях вагона, высматривая отца. А мама от волнения не смогла встать на ноги: она сидела на вещах и плакала. И вот мы увидели спешащего отца, нашего высокого, сероглазого, самого красивого на свете. "Папа! Папа!" - -закричали мы. Заплакали женщины.

"Бир этмиш хайырым вар эди" ("Наверно, когда-то я совершила благой поступок", - так говорится в случае, когда человек неожиданно обретает радость или удачу.), - не переставала до самой смерти говорить моя мама, вспоминая этот день. Это был действительно великий день в нашей жизни. Это было наше спасение. И если никто из нашей семьи не умер в те трудные годы, то этим мы обязаны счастливому случаю, соединившему нас с отцом. И ещё, несомненно, - трудолюбию и упорству матери.

(Мама! Как она боролась за нашу жизнь! Выросшая в крестьянской семье, с детства работавшая на земле, она с первых же дней жизни на новом месте завела огород. Она научилась варить нам кашу из недозрелых кукурузных зерён. Из картофельных очистков пекла горьковатые на вкус черные лепёшечки. По ночам ходила поливать огород: вода на полив распределялась по очереди, часто со скандалами и драками, а ночью было легче взять воду - провести ее из центрального арыка на свой участок. Работала на износ, не жалея себя. И раньше всех ушла из жизни. Мы все живы: отец, уже 93-летний, все три дочери с детьми и внуками, а мамы нет давно, уже 17 лет. И лежит она одиноко на кладбище в маленьком среднеазиатском городке, так далеко от своего родового погоста в Ай-Василе, где покоится прах всех её предков. Увы нам! Нет давно и того погоста. И других татарских кладбищ в Крыму нет: их стёрли с лица земли, построили там дома, а надмогильные камни растащили для строительных нужд. И живут там люди, не ведая, что ходят по костям многих поколений татар.

Ах, мама! В тебе было столько жизненных сил и энергии! Ты была так упорна и неутомима в достижении своих целей! В чем было назначение твоей жизни? Я не знаю ответа на этот вопрос. Может, в том, чтобы вырастить трёх дочерей? Вдохнуть в них душу? Научить родному языку и родным песням? Я приникаю к твоей могиле и плачу. Я не могу сказать даже: "Спи спокойно, мама". Разве в чужой земле спится спокойно?)

Далее отец поехал с нами. В тот же день, 6-го июня, наш поезд подошел к станции Беговат (ныне - Бекабад) Ташкентской железной дороги. Выгрузились у полотна. Вскоре стали подходить грузовые машины, в которых нас повезли дальше, в колхозы и совхозы. Мы попали в совхоз со странным названием - Дальверзин № 2.

Жилье для спецпереселенцев не было готово. Несколько месяцев мы жили прямо на земле, под пыльными тополями, растущими перед школой. Позже нас разместили по баракам. Нам выделили маленькую комнату с цементным полом. Ели и спали прямо на полу.

Что было потом? Мы все часто болели. Зима 1944- 1945 годов была очень холодной. Одежды и обуви у нас не было, поэтому мы с сестрой в школу не ходили. Голодали. Раз в день спецпереселенцам в общественной столовой выдавали по тарелке супа. Хлеб, как и везде в те годы, выдавали по талонам. За хлебом обычно ходила я. Помню многочасовые очереди, упоительный запах свежего хлеба и необыкновенный вкус хлебных корочек, которые я маленькими кусочками отщипывала по дороге домой.

Помню до сих пор и скудные радости той поры. Следующим летом мама купила на базаре нам с сестрой тряпичные туфли на подошве из шины (их шили корейцы) и домотканый ситец в красно-белую клеточку (его ткали узбечки на старинных ткацких станках), из которого она сшила нам платья. И ещё помню необыкновенно вкусную рисовую кашу, сваренную на молоке, которой нас угостила подруга сестры, кореянка Таня. (Спасибо тебе, Таня! Я до сих пор помню тебя. Помню даже твое нарядное платье в складочку, сшитое из подкладочного жёлтого атласа.)

Через два года наша семья перебралась в город Беговат, где я окончила среднюю школу. Я рвалась учиться дальше. Но выехать не могла до получения разрешения из республиканского центра (Ташкента) по делам спецереселенцев. Долгожданное разрешение пришло 19-го августа, и 21-го я уже была в Узбекском государственном университете (Самарканд), на зачислении. И здесь мне дважды помог Случай: я приехала именно в день зачисления, ни днём позже, и я была зачислена без экзаменов, потому что в те годы медалисты не сдавали вступительных экзаменов.

В моих воспоминаниях как будто нет особых трагедий, если не считать трагедией ссылку, нищету, голод, болезни. Наш народ был ограблен, унижен, обречен на физическую смерть. Выросло целое поколение малообразованных людей. Формальной преградой для продолжения образования после окончания школы была необходимость получения разрешения на выезд в те города, где были средние специальные и высшие учебные заведения.

* * *

Жаркий июльский день 1974 года. По дороге от Чуфут-кале вниз, к Бахчисараю, идет женщина. Из глаз ее бегут слёзы, рот кривится в мучительной гримасе страдания. Сердце разрывается от пронзительной, никогда прежде не испытанной боли. Это я, крымская татарка, впервые после депортации приехала в Крым, в Ялту, где я родилась. А из Ялты с экскурсионной группой поехала в Бахчисарай. Это потом я поняла, что мои слёзы были проявлением внезапно охватившего меня чувства сопричастности этой древней земле, горького осознания отнятой родины, насильственно обрезанных корней. Это было внезапным "выбросом" подсознания - всего комплекса психических процессов, в свое время не вербализованных, не обозначенных словами или вытесненных из сознания.

Земля моя! Родина моя! Ты маленький зеленый листок, прилепившийся к крутому боку нашей планеты. Но мои глаза смотрят только на тебя. Моя душа помнит тебя и стремится к тебе. Ты снишься мне до сих пор. В последнее время, вспоминая тебя, я часто плачу. Плачу безмолвно и горько...

Кому же плакать, как не мне?
Кому же плакать, как не нам?
Биз агълемей, кимлер агълесинъ?

Самарканд, 6 декабря 1989 г.

Послесловие

Я вернулась в Крым в декабре 1990 г. Думала, что здесь-то, на родине, перестану плакать. Но нет, как только зазвучит печальная татарская мелодия, сердце мое вздрагивает и глаза наполняются слезами. Я плачу о матери, оставшейся в узбекской земле; о похороненной в Ленинграде сестре Алиме, которая так и не смогла вернуться на родину; о старшей сестре Эмине, которая до сих пор живёт в Бекабаде и не имеет возможности переехать в Крым; об отце, который после возвращения успел пожить на родной земле только 52 дня. Я плачу обо всём моём несчастном народе. Эта боль будет жить в моем сердце до конца моей жизни. Она уйдёт только вместе со мной.

Биз агълемей, кимлер агълесинъ?

Симферополь, 10 апреля 2005 г.